Покрутил Сундуков головой… Ах ты, Царица небесная, ужели русскому генералиссимусу из-за такой последней твари и не спать… Ишь, как притомился.
Паклю подал, вздохнул и на мелких цыпочках прочь вышел.
Да разве ж против ослиной команды пакля действует? Месяц стал выше, сияние на полную небесную дистанцию, ослы — стервы только в силу вошли, будто басы-геликоны кузнечными мехами раздувают, да с верхним подхватцем…
Тетку твою поперек! Сел Суворов на койку, щуплые ножки свесил, сплюнул. Под пушечный гром спал, под небесный спал, а тут — хочь воском уши залей, не всхрапнешь. Чего делать? Приказать им в мешки морды завязать? За что ж тварь мучить, погонщика обижать… Поколеют, не солдат же в дышла впрягать. И животная полезная, из жил тянется, в гору ли, с горы, ей наплевать. Соломы дадут — схряпает, не дадут — солдатскую пуговку пососет. Экая оказия!.. Спасибо Создателю, ветер над горой ревет, ослов заглушает. А то-бы беда, враг близко.
Вынырнул тихим манером Сундуков из-за кошмы, стоит, искоса на начальника любимого смотрит. Шагнул ближе, в свечу вытянулся.
— Не извольте, Ваше Сиятельство, беспокоиться, чичас они замолчат.
— А ты что ж, с обеих концов их соломой заткнешь?
— Никак нет. Голос у них такой, никакая солома не удержит.
— Как же так они, сват, замолчат? Они ж только во вкус вошли — ишь как наддают, хочь в присядку пляши.
— Не извольте беспокоиться. Чичас полную тишину Вашему Сиятельству предоставлю.
Ушел вестовой. И что ж, братцы, как по отделениям в одном конце, закупорило, в другом… Чуть последний осел сверчком рипнул — и стоп.
Вынул Суворов паклю, прислушался: ни гугу. Ухмыльнулся он, походную думку — подушку поправил, плащом ножки прикрыл и, как малое дите, ручку под голову, — засвистал — захрапел, словно шмель в бутылке. Какой ни герой, а и сам Илья Муромец, надо полагать, сонный отдых имел.
Утречком, чуть серый день наступил, по горам-скалам до ущелья дотянулся, вскочил князь Суворов, сухарик пососал, вестового кликнул. Ледяной воды в рот набрал, в ладони прыснул, ночную муть с личика смыл и спрашивает:
— Что ж, Василий Панкратьич, ослиный капельмейстер… Как же ты их, сват, ночью угомонил? Ась? Шаман ты сибирский, что ли?
— Никак нет. А как при лунном сиянии позицию их мне разглядеть потрафилось, приметил я, что ежели он стерва-осел рыдает, в восторг входить, чичас он хвост кверху штыком… Нипочем иначе не может. Такой у него, Ваше Сиятельство, стало быть, механизм… Ну, тут уж штука не хитрая, — по камешку я им к хвостам вроде тормаза подвязал, они и примолкли…
Рассмеялся Суворов звонко, так личико морщинками и залучилось.
— Ах ты, ослиный министр, чертушка, милый ты человек! Расскажу вот австрийцам, утиным головам, пусть с зависти полопаются… Разве — ж им, козодоям, за русской смекалкой угнаться? Ась? Утешил ты меня по самое горлышко. Чем же мне тебя, сват, наградить? Проси чего хочешь, понатужься, — ежели только власти моей хватит, честное слово не откажу… Ну?
Вестовой Сундуков осклабился, а сам руку за спину завел.
— Так точно, Ваше Сиятельство! Награждение мое в вашей полной власти, действительно. Вчерась ночью второй заяц в силок попался, — заяц ничего, форменный. Не спал я, для вас изжарил, старался, авось смилуетесь.
Будьте отцом родным наградите вашего верного слугу, извольте откушать!
И зайца из-за спины вытаскивает.
Насупился было Суворов, — посмотрел на вестового и оттаял.
— Хитрый ты, Васька, до невозможности. У лисы ухо срежешь, да ей же и скормишь… Счастье твое, слово дал, солдатское слово не олово. Давай, сват, походную вилку-ножик. Только чур, половина мне, половина тебе. А то три дня разговаривать с тобой не буду… Согласен?
— Так точно, согласен.
Насупился было и Сундуков, да что ж поделаешь.
А ослам приказал князь Суворов по гарнцу чечевицы выдать за то, что им ночью ради чужого русского старика лунный восторг перешибли.
В старовенгерском королевстве жил король, старик седой, три зуба, да и те шатаются. Жена у него была молодая, собой крымское яблочко, румянец насквозь так себе и оказывает. Пройдет по дворцу, взглянет, — солдаты на страже аж покачиваются.
Король все Богу молился, альбо в бане сидел, барсуковым салом крестец ему для полировки крови дежурные девушки терли. Пиров не давал, на охоту не ездил. Королеву раз в сутки в белый лоб поцелует, рукой махнет да и прочь пойдет. Короче сказать, никакого королеве удовольствия не было. Одно только оставалось — сладко попить — поесть. Паек ей шел королевский, полный, что хошь, то и заказывай. Хоть три куска сахару в чай клади, отказу нет.
Надумала королева как-то гурьевской кашки перед сном поесть. Русский посол ей в день ангела полный рецепт предоставил: мед да мигдаль, да манной каши на сливках, да изюму с цукатцем чайную чашечку верхом. До того вкусно, что повар на королевской кухне, пробовавши, половину приел. И горничная, по корридору несши, не мало хватила. Однако и королеве осталось.
Ест она тихо — мирно в терему своем, в опочивальне, по венгерски сказать — в салоне. Сверчок за голландкой поцыкивает, лунный блин в резное оконце глядит. На стене вышитый плат: прекрасная Гобелена ножки моет, сама на себя любуется.
Глядь-поглядь, вырос перед королевой дымный старичок, личность паутиной обросла, вроде полкового капельмейстера. Глазки с белоголубым мерцанием, ножки щуплые в валенках пестрых, ростом, как левофланговый в шестнадцатой роте, — еле носом до стола дотягивает.