Ладно. Стала она по иному со скуки выкомаривать, откуль что берется. Сидит это вечером, на блюдечко толстой губой дует, самовар попискивает. Ротмистр из спичек виселицу строит: кому неизвестно.
— Чтой-то, — говорит старушка, — двери у нас скрипят нынче. К дождю это беспременно. Смажь, Митрий, маслом, — мне завтра в гостиные ряды идти, ужель мокнуть.
Денщик человек казенный. Смазал. Язык бы ей смазать, авось бы тоже прояснило.
А она наддает:
— Ты, Митрий, вчерась опять каклетки оставшие с буфета не убрал?
— Виноват. Тараканов на кухне морил, запамятовал.
— Виноват… А знаешь ты, что это означает? Ежели мышь неубранное после ужина поест, у хозяина зубы разболятся.
Ротмистр под столом шпорами: дзык.
— Чепуха это, мамаша. На нетовую нитку бабьи вздохи нанизаны.
Старушка указательной косточкой по столу постучала.
— Скаль зубки. Конечно, есть приметы сырые: нос чешется, — в рюмку глядеть. Другие ротмистры и без этого выпивают… Наши пензенские приметы тонкие, со всех сторон обточены. Не соврут… Скажем — конь ржет, всякий дурак знает — к добру. А вот ежели вороной жеребец в полночь на конюшне заржет — беда! Пожара в этом доме в ту же ночь жди. Хоть в шубе-калошах спать ложись.
Денщик к стенке отвернулся, сухую ложку мокрым полотенцем трет, плечики у него так и ходят. Старушка серку в ухе поковыряла и опять свой варганчик завела.
— Либо поп дорогу перейдет, — отплеваться завсегда можно.
А ежели он мимо перешедши остановится, да табачку из табакерки хватит, да, не приведи Бог, чертыхнется, — уж тому черной воспы не миновать. Я батюшек знакомых, которые нюхающие, за пол версты завсегда обхожу… Опять-же, собака воет. Случай серый. В какую сторону воет, вот в чем аллигория. На север — неблагополучные роды; на юг — потолок на тебя завалится; на восток — от грыжи помрешь; а коли на запад — молоко тебе в голову беспременно бросится. Приметы без промаху.
Командир виселицу свою спичечную раскидал, встал из-за стола, ноги ножницами раззявил. Голос мягкий, а под ним так смола и пробивается.
— Вы бы, мамаша, Кушку своего отравили, что ли. Больно много от него, стервы, опасностев. Ето ж все равно, что на ручных гранатах польку плясать. Спокойной ночи. Пока молоко в голову не бросилось пойду пасьянц Наполеонову-могилу перед сном разложу.
Смолчала старушка. Драгунский обычай известный: все смешки. Погоди, Изюм Марцыпанович, с судьбой шутить, не барьеры брать…
А Митрий, — у буфета он все крутился, — этаким сладким кренделем подкатывается:
— Оно точно-с. Которые благородные сумлеваются. Мужицкий пустобрех. А я верю-с. У нас тоже свои приметы имеются орловские. Выдающие…
— Расскажи, дружок, расскажи. Пирожок, который оставши, можешь себе взять…
— Покорнейше багодарим, закусимши уже. Ежели к примеру пробка в графин не тем концом воткнута значит гость в дому загостился, пора ему, значит, на легком катере к себе собираться.
Глянула она на графин, — поперхнулась, аж глаза побелели.
— Пошел вон, глуздырь! Скажу вот завтра командиру чтоб тебя на хлеб и на воду посадить за приметы твой дурацкие…
Пробку, как следовает, перевернула, сахарницу в буфет замкнула, и поплелась к себе с Кушкой на покой — в сонное царство, перинное государство.
Ровно в полночь заржал на конюшне вороной жеребец. Прокинулась барынина мамаша, свет вздула, да к командировым дверям:
— Вставай. — зять. Пожар!
— Дед бабу рожал… В чем дело, мамаша?
— Жеребец твой ржет вороной. Слышишь?
— Не перекрашивать же из-за вас. Я во сне с городским головой пунш пил, а теперь он без меня все высосет. Беспокойная вы старушка…
Денщик тут же стоит, держит свечку, будто ружье на караул. Какой там сон! Белая кофта по бокам вьется — чистый саван. Бумажки в волосьях рыбками прыгают. А жеребец так и заливается. Ужасти-то какие!
— Дом-то у тебя хоть застрахован?
Вздохнул ротмистр: по ком этот вздох, тот бы в щепку иссох… И пошел к себе досыпать. Авось городской голова не все выпил.
А мамаша чулки-мантильку надела и до белой зари на сундучке подремала, — либо в эту ночь, либо в будущую гореть беспременно придется.
До утра обошлось, ничего.
А утром еще злее беда накатила. Повела она Кушку на променаж, — с денщиком нипочем не шел, трах у самой калитки батюшка в трех шагах поперек прошелестел. Остановился, табачку из табакерки хватил, да как чертыхнется: «Экий дьявольский ветер, половину табакерки выдул, бес его забодай!»…
Вернулась старушка, гайки у ее развинтились, по перильцам кое-как подтянулась. Взошла в столовую, шатается. Ротмистр к ручке, а она в кресло так студнем и осела.
— Что еще такое?!
— Ох, друг… Накликала на свою голову. Поперечный поп, табак нюхавши, чертыхнулся…
Кушку моего тебе завещаю. Имение — дочке. Не подходи, не подходи лучше, я теперь вроде как в карантине. Черной воспы не миновать.
Подивился ротмистр. Жилка у нее на шее бьется, глаза мутные. Одурела что ли мамаша?..
Да и впрямь чудно. Как по расписанию все выходит. Махнул перчаткой, шашку подтянул, — «дзык-дзык», на коня сел и в манеж.
Денщик полоскательной чашкой постукивает, хрустальный стакан в руках пищит. Человек казенный, ему это все без надобности. Мало ли делов?.. Часы на стене, — время на спине.
Не пила она, не ела целый день. Все пронзительную соль с пробки нюхала, да капустные листья к голове прикладывала. Сахар-провизию однако пересчитала, что следует выдала — на ключ.
Вечером сидит командир один: полстакана чаю, пол рома. Мушки перепархивают. Тишина кругом. Будто старушку огуречным рассолом залило. В задумчивость он пришел, в полсвиста походный марш высвистывает. Таракан через мизинный перстень рысью перебежал, — оно по пензенским приметам означает: чирий на лопатке вскочит, альбо денежное письмо получать? Тьфу, до чего мамаша голову задурила!